Фёдор Павлович Карамазов (Герой романа «Братья Карамазовы», Достоевского Ф.М.)


Карамазов Иван Федорович

  • Прижизненные издания (PDF)
  • Издания после 1917 г. (PDF)
  • Художественные произведения
  • Дневник писателя Дневник писателя за 1873 г.
  • Дневник писателя за 1876 г.
  • Дневник писателя за 1877 г.
  • Дневник писателя за 1880 г.
  • Дневник писателя за 1881 г.
  • Неосуществленные замыслы
  • Письма
  • Персонажи произведений
  • Иллюстрации к произведениям
    1. Сочинения
    2. Персонажи произведений
    3. Братья Карамазовы
    4. Карамазов Иван Федорович

    Средний сын Федора Павловича Карамазова (от Софьи Ивановны Карамазовой), брат Алексея Федоровича Карамазова, брат по отцу Дмитрия Федоровича Карамазова и Павла Федоровича Смердякова. Представляя всех трех братьев Карамазовых в начале романа, Повествователь пишет об Иване: «…сообщу лишь то, что он рос каким-то угрюмым и закрывшимся сам в себе отроком, далеко не робким, но как бы еще с десяти лет проникнувшим в то, что растут они все-таки в чужой семье и на чужих милостях, и что отец у них какой-то такой, о котором даже и говорить стыдно, и проч. и проч. Этот мальчик очень скоро, чуть не в младенчестве (как передавали по крайней мере), стал обнаруживать какие-то необыкновенные и блестящие способности к учению. В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича (Поленова. — Н.Н.) он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича. Сам Иван рассказывал потом, что всё произошло, так сказать, «от пылкости к добрым делам» Ефима Петровича, увлекшегося идеей, что гениальных способностей мальчик должен и воспитываться у гениального воспитателя. Впрочем, ни Ефима Петровича, ни гениального воспитателя уже не было в живых, когда молодой человек, кончив гимназию, поступил в университет. Так как Ефим Петрович плохо распорядился и получение завещанных самодуркой генеральшей собственных детских денег, возросших с тысячи уже на две процентами, замедлилось по разным совершенно неизбежимым у нас формальностям и проволочкам, то молодому человеку в первые его два года в университете пришлось очень солоно, так как он принужден был всё это время кормить и содержать себя сам и в то же время учиться. Заметить надо, что он даже и попытки не захотел тогда сделать списаться с отцом, — может быть, из гордости, из презрения к нему, а может быть, вследствие холодного здравого рассуждения, подсказавшего ему, что от папеньки никакой чуть-чуть серьезной поддержки не получит. Как бы там ни было, молодой человек не потерялся нисколько и добился-таки работы, сперва уроками в двугривенный, а потом бегая по редакциям газет и доставляя статейки в десять строчек об уличных происшествиях, за подписью «Очевидец»…» Далее сообщается, что по выходе из университета Иван написал «странную» статью по «вопросу о церковном суде», которая возбудила толки: автору «аплодировали» как церковники, так и атеисты. Статья эта стала известна в Скотопригоньевске (в книге второй «Неуместное собрание», главе «Бýди, бýди!» ее обсуждают собравшиеся представители семейства Карамазовых и монахи), а вскоре приехал сюда к отцу и сам Иван, поселился в доме у отца и, на удивление всем, зажил с ним душа в душу, хотя сам ни пить вино, ни развратничать не любил.

    Набросок характера Ивана дан через восприятие братьев: «Алеша был и сам молчалив, и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил в начале на себе его длинные и любопытные взгляды, кажется, вскоре перестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с некоторым смущением. Он приписал равнодушие брата разнице в их летах и в особенности в образовании. Но думал Алеша и другое: столь малое любопытство и участие к нему может быть происходило у Ивана и от чего-нибудь совершенно Алеше неизвестного. Ему всё казалось почему-то, что Иван чем-то занят, чем-то внутренним и важным, что он стремится к какой-то цели, может быть очень трудной, так что ему не до него, и что вот это и есть та единственная причина, почему он смотрит на Алешу рассеянно. Задумывался Алеша и о том: не было ли тут какого-нибудь презрения к нему, к глупенькому послушнику, от ученого атеиста. Он совершенно знал, что брат его атеист. Презрением этим, если оно и было, он обидеться не мог, но все-таки с каким-то непонятным себе самому и тревожным смущением ждал, когда брат захочет подойти к нему ближе. Брат Дмитрий Федорович отзывался о брате Иване с глубочайшим уважением, с каким-то особым проникновением говорил о нем. <…> Восторженные отзывы Дмитрия о брате Иване были тем характернее в глазах Алеши, что брат Дмитрий был человек в сравнении с Иваном почти вовсе необразованный, и оба, поставленные вместе один с другим, составляли, казалось, такую яркую противоположность, как личности и характеры, что может быть нельзя было бы и придумать двух человек несходнее между собой…»

    Главное «деяние» Ивана Карамазова в романе — соучастие в убийстве отца. Именно он «благословил» Смердякова на отцеубийство, и сам, словно Понтий Пилат, умывший руки, устранился, уехал из города. И запоминается Иван по портрету, скупо, резкими штрихами набросанному Повествователем в сцене суда над Митей, когда Иван, ускользнув от суда земного, несет наказание свыше — теряет разум: «Одет он был безукоризненно, но лицо его на меня, по крайней мере, произвело болезненное впечатление: было в этом лице что-то как бы тронутое землей, что-то похожее на лицо помирающего человека. Глаза были мутны…»

    В «философе» и «атеисте» Иване есть что-то демоническое, и это проявляется еще до его раздвоения — сцены с Чертом. Он человек закрытый, «вещь в себе». Даже возраст его в какой-то мере таинствен. Ведь этому среднему из братьев Карамазовых всего-навсего 23 года, но он смотрится-воспринимается значительно старше не только 20‑летнего Алеши, не только 24‑летнего Смердякова, но и Дмитрия (которому идет 28‑й год), а уж по поведению и манере держаться — даже и отца, Федора Павловича. Неслучайно, видно, слуга Григорий Кутузов, а вслед за ним и прокурор Ипполит Кириллович на суде назовут именно Ивана старшим сыном покойного Федора Павловича. Именно в отношении Ивана Федоровича можно, перефразировав известную приговорку, сказать: человеку столько лет, на сколько он мыслит. Иван, выдумавший еще в подростковой юности (в 17 лет!) «Анекдот о квадриллионе километров», в свои «земные» 23 года сочинивший поэмы «Великий инквизитор» и «Геологический переворот», — гораздо старше своих лет. Даже можно сказать, что герой этот в каком-то смысле — ровесник автора. По крайней мере, именно в образе, во внутреннем содержании, если можно так выразиться, Ивана Карамазова и сконцентрировал-выразил Достоевский опыт всей своей жизни по прохождению через «горнило сомнений». Иван Карамазов — это герой-«исповедь» Достоевского. Все свои многолетние «pro и contra» (вернее, в основном как раз — «contra»!) просмотрел, проанализировал, еще раз пережил-прочувствовал писатель, создавая образ этого героя в своем последнем романе, чтобы как бы еще раз в концентрированном виде пройти весь свой путь в «квадриллион километров» через «горнило сомнений» и утвердиться к финалу жизни в окончательных выводах. И еще: при чтении главы «Бунт», где Иван Карамазов заявляет о «возврате» им «билета на жизнь», возникает убеждение, что именно этот герой, этот литератор-философ из последнего романа Достоевского и является тем таинственным господином N.N., статья-исповедь которого «Приговор» о неизбежности самоубийства для мыслящего человека была опубликована незадолго до того в «Дневнике писателя» (1876, октябрь).

    Сцена-глава «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» — одна из ключевых в романе и чрезвычайно важна для понимания образа Ивана Карамазова. Черт буквально в те самые, может быть, минуты, когда Смердяков дергался-умирал в петле, говорит Ивану: «Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься…» Иван, как и Смердяков (брат его по отцу), мучился всю жизнь в «горниле сомнений», но пытался, в отличие от Смердякова, не столько обрести веру в Бога, сколько окончательно увериться в существовании черта. И повеситься он не успел — кончил сумасшествием. Тут стоит процитировать запись Достоевского из последней его рабочей тетради с подготовительными материалами к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1881 г., которому не суждено уже было выйти: «И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же, в том же романе, черт. Вот, может быть, вы не читали «Карамазовых», — это дело другое, и тогда прошу извинения…»

    Чтобы попытаться понять Ивана до конца, надо вчитаться не только в сцену диалога Ивана с чертом, но и вообще во все «произведения» этого пишущего героя, ибо автор более всего раскрывается в своем творчестве. Поэме «Великий инквизитор», этому трактату о сущности христианской веры, посвящено немало страниц в достоевсковедении. Гораздо реже обращаются исследователи к «Анекдоту о квадриллионе километров» и поэме «Геологический переворот». Суть анекдота в следующем: жил на земле некий философ-атеист, который отвергал бессмертие, не верил в будущую загробную жизнь, а когда умер, то вместо мрака и «ничто» обнаружил вдруг эту самую вечную жизнь. И нет, чтобы обрадоваться — вознегодовал: это, мол, противоречит моим убеждениям! За это его присудили к наказанию: пройти во мраке квадриллион километров и только тогда перед ним отворятся райские двери… Герой отказывается поначалу исполнять приговор, лежит тысячу лет, а потом — «встал и пошел» А когда дошел через биллион лет, вошел в двери рая, то через две уже секунды воскликнул: вот за эти две секунды «не только квадриллион, но квадриллион квадриллионов пройти можно, да еще возвысив в квадриллионную степень!»… Ведь «дошел» же Иван Федорович Карамазов до мысли об этих райских двух секундах, за которые и биллиона лет мучений не жалко! Правда, он тут же устами Черта иронизирует над этой мыслю, высмеивает ее, но она есть, сидит занозой в его сознании, и именно нежелание полностью и до конца воспринять ее, уверовать в эту мысль и способствует, в первую очередь, слому сознания Ивана Федоровича, его срыву в биллионокилометровую по глубине пропасть безумия…

    Ну, а «Геологический переворот», вернее отрывок из него, который Черт преподносит в кавычках, как дословный текст Ивана, по содержанию необыкновенно насыщен: здесь есть переклички с «Дневником писателя», суицидальной идеей-теорией Кириллова, рассуждениями Версилова о будущем человечества, «Сном смешного человека», той же «Легендой о Великом Инквизиторе», и, кроме того, в этой вещи раскрывается, как нигде, сам автор — Иван Федорович Карамазов:

    «— Ну, а «Геологический-то переворот»? помнишь? Вот это так уж поэмка!

    — Молчи, или я убью тебя!

    — Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! «Там новые люди, — решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, — они полагают разрушить всё и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, — о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет всё прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит всё новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни всё, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-Бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную»… ну и прочее и прочее, в том же роде. Премило!..»

    А далее Черт продолжает пересказ теории Ивана уже своими ерническими словами, и получается, что этот герой последнего романа Достоевского внимательно читал его же роман «Преступление и наказание» и хорошо усвоил главную идею Раскольникова: «Но так как, в виду закоренелой глупости человеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему «всё позволено». Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку позволительно стать человеко-Богом, даже хотя бы одному в целом мире, и уж конечно, в новом чине, с легким сердцем перескочить всякую прежнюю нравственную преграду прежнего раба-человека, если оно понадобится. Для Бога не существует закона! Где станет Бог — там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «все дозволено» и шабаш! Всё это очень мило…»

    Итак, отрицание Бога ведет непременно к утверждению на его место человеко-Бога, а отрицание бессмертия — к диктату закона «всё позволено» в земной жизни. Понятно, что такие мысли-идеи приводят (не могут не привести) к преступлению, как в случае с Раскольниковым, к самоубийству, как в случае с Кирилловым, или к сумасшествию, как и случилось, в конце концов, с Иваном. Но ведь перед этим-то «в конце концов» прошел он и путь героя «Преступления и наказания», и Голгофу героя «Бесов». Но если с преступлением Ивана Карамазова всё более менее ясно и вина его в смерти-убийстве отца сомнений не взывает не только у Смердякова, но и читателя, то «самоубийственные» настроения его многие могли пропустить мимо внимания. А этот герой думал-мечтал о самоказни, не мог не мечтать и не думать. О том, что борьба веры и неверия способна довести и доведет его до петли, Черт напомнил Ивану в его кошмаре. Стоит обратить внимание и на то, что Иван, собираясь уехать из Скотопригоньевска, при прощании говорит-признается Катерине Ивановне Верховцевой: «…я еду далеко и не приеду никогда. Это ведь навеки…» Вполне возможно, что Иван Федорович, действительно, собирался уехать-вернуться туда, где «новые люди» культивируют милый его разуму атеизм, на Запад, но ведь известно, какие на самом деле «дальние вояжи-путешествия» предпринимали герои-атеисты Достоевского вроде Свидригайлова… В главе «Братья знакомятся» выясняется, что Иван как бы определил себе срок жизни до 30 лет, ибо, как он объясняет Алеше, только до такого возраста молодость способна победить «всякое разочарование, всякое отвращение к жизни». Чуткий младший брат почему-то не встревожился, не заподозрил суицидальный подтекст в этом признании, видимо не принял всерьез, так как Иван, необычайно веселый и разговорчивый в этот раз, поразил его признанием, что уж до тридцати-то лет жизнь любить будет. Именно в этом разговоре Иван и произнес известные слова о «клейких весенних листочках», которые есть символ бескорыстной любви к миру, к жизни. И именно здесь, в сцене-разговоре братьев устами Алеши и определяется то, чего всё же не хватает Ивану Карамазову и вообще всем людям, проходящим через «горнило сомнений», для нормальной счастливой и долгой судьбы: надо прежде полюбить жизнь, а уж затем искать в ней логику, смысл; полюбить жизнь прежде логики и тогда откроется смысл жизни. Как просто!

    Дальше в разговоре братьев возникает тема соотношения «слезинки ребенка» и гармонии мира, и именно в этот момент Иван восклицает: «Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, — мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя…» И в «Легенде о Великом инквизиторе», каковую следом рассказывает Алеше Иван заявлено, опять же, однозначно: «Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы…» Когда херувим Алеша, выслушав поэму брата, горестно просит уточнить, действительно ли Иван на стороне Инквизитора и тоже считает Христа лишним на этой земле, тот со смехом уверяет, мол, это всё вздор и еще раз повторяет: «…мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок (жизни. — Н.Н.) об пол!..» И вот теперь-то брат, наконец, услышал: «А клейкие листочки, а дорогие могилы, а голубое небо, а любимая женщина! Как же жить-то будешь, чем ты любить-то их будешь? — горестно восклицал Алеша. — С таким адом в груди и в голове разве это возможно? Нет, именно ты едешь, чтобы к ним примкнуть… а если нет, то убьешь себя сам, а не выдержишь!..»

    «К ним», то есть — к западным, европейским атеистам-социалистам. И здесь противительный союз «а» смотрится-воспринимается странно, да и логики маловато. Атеисты-социалисты в ту эпоху привольно чувствовали себя, набирали силу и в России, именовались «народовольцами» и исповедовали идею именно жертвенного самоубийства ради общего революционного дела и светлого будущего всего человечества вообще и русского народа в частности. И эта стезя — революционера-убийцы, социалиста-смертника, террориста-самоубийцы — намечалась во втором романе дилогии вовсе не Ивану, а как раз младшему из Карамазовых, «херувиму» Алеше. Предшественником Ивана Карамазова в мире Достоевского являются в какой-то мере «мыслитель» и «бунтарь» Ипполит Терентьев из «Идиота» и «демонический» Николай Всеволодович Ставрогин из «Бесов» (в журнальном варианте Ставрогин рассказывал Дарье Шатовой о бесе, чрезвычайно похожем на Черта из «Братьев Карамазовых», который его посещает).

    Характеристика

    Внутренний мир Фёдора Павловича раскрыт многосторонне, начиная с начальных сцен. «Не злой Вы человек, а исковерканный», — говорит Алёша, выражая мысль Достоевского, что видимое зло не всегда является показателем полной гибели личности. Однако, в целом, персонаж выступает как воплощение принципа распада, являясь источником того «взрыва», которым движется трагедия в романе[5].

    Исследователь русской литературы и культуры Кэнноскэ Накамура, многие годы занимавшийся изучением творчества Фёдора Михайловича Достоевского, охарактеризовал Фёдора Карамазова, как «человека сластолюбивого, хитрого и испорченного»[6]. Образ Фёдора Карамазова лишён какого-либо целенаправленного поведения, ввиду отсутствия как веры, так и идеалов. Он не боится показаться глупым, а отсутствие морали делает его неразборчивым в средствах обеспечения своего финансового положения[6]. У Карамазова нет рефлексии из-за неразличения добра и зла, правды и лжи. По мнению критика, весь персонаж состоит только из «внешней стороны», за которой нет никакой оборотной. Также ему незнакомы чувства стыда и ответственности, высмеиваемые им в других людях[7]. Все люди для него чужие, даже дети, и Карамазов не сожалеет о собственном жестокосердии[3].

    В то же время, Фёдор Павлович в достаточной мере обладает хитростью и эгоизмом, чтобы обеспечить себя «обожаемыми» им деньгами и женщинами. Он всегда «говорит то, что нужно говорить в данный момент»[6]. «Отвратительная проницательность» Карамазова позволяет ему точно знать чувства окружающих людей и верно их оценивать[2]. У него нет какого-либо комплекса превосходства, поэтому ему чужды зависть и враждебность. Для достижения своих целей он бы не пошёл на убийство[3]. Кэнноскэ Накамура также отметил, что Фёдор Карамазов представляет собой практического человека. Он активно участвует в окружающей его жизни с целью удовлетворения собственных желаний[3].

    Тем не менее, Накамура считает, что даже такой человек, для которого «нет ничего святого», у Достоевского может влюбиться, причём его страсть в силу возраста выглядит подлинной. Людские пересуды и вынужденное соперничество с собственным сыном не мешают ему всеми силами добиваться любви Грушеньки[8]. Несмотря на способность тонко оценивать людей, Фёдор Карамазов не может понять, что «они с Дмитрием — совершенно разные люди»[8]. Он опасается Дмитрия. В то же время, по мнению Накамура, оба персонажа ощущают похожесть, объясняющуюся «почвенной силой», заключенной в них[9]. Обоим не требуются логические соображения для понимания, что такое «женщина»[10].

    По мнению критика, персонаж, подобный Фёдору Карамазову, не должен ничего бояться, однако, исследователь о. В частности, больше всего боится смерти от своего сына Дмитрия. Этот страх заметен в сцене из главы «За коньячком», где Фёдор Павлович выпытывает у Ивана, существует ли бессмертие[10]. Этот вопрос в значительной степени волновал как самого Достоевского, так и религиозно-мистических русских людей конца девятнадцатого века. Высказанный таким «отъявленным реалистом», как Фёдор Карамазов, этот вопрос приобретает дополнительную убедительность, «заставляя читателя сопереживать»[11].

    Вынесение приговора

    По мнению американского слависта и президента Северо-Американского общества Достоевского Роберта Джексона, в судьбе Фёдора Карамазова центральное место занимают главы «За коньячком» и «Сладострастники», в первой из которых выражается тема преступления, а во второй — наказания[12]. Своими поступками Фёдор Карамазов сам творит свою судьбу, неуклонно двигаясь к наказанию. В какой-то момент он преступает все границы, что очень точно подмечает Достоевский, несмотря на то, что это весьма «трудноуловимый диалектический момент в судьбе человека»[4]. Джексон отмечает, что нравственное безобразие персонажа отражено в его непрекращающемся пьянстве. Тема профанации Фёдора Павловича особенно сильно проявляется в монастыре, продолжаясь в главе «Скандал», где он «… уж сдержать себя не мог и полетел как с горы»[13].

    По мнению Джексона, Фёдор Павлович окончательно «раскрывает себя» в главе «За коньячком»[14]. Как всегда, персонаж не может остановиться и «марает всё, к чему ни прикасается»: русских крестьян, Россию, женщин. Таким образом, постепенно нарастает напряжение в главе[15]. Джексон отмечает ключевой вопрос: «есть бог или нет», от которого зависит судьба персонажа. В этом вопросе Фёдор Павлович пытается понять, имеет ли мироздание смысл и нравственные законы, или всё позволено. И именно отрицательный ответ Ивана Карамазова, по мнению Джексона, «оказывается роковым» для Фёдора Павловича[15]. После этого персонаж продолжает осквернять понятие женщины, воплощение святости для Достоевского, добравшись и до богородицы. По мнению Джексона, эта речь стала кульминационным моментом его надругательства над духовными идеалами и ценностями[16]. Произнесённая в присутствии Ивана, она направила его нравственно-философские споры «в роковое русло», поднимая «волну нигилизма» в его душе из-за отвращения к Фёдору Павловичу и побуждая остаться сторонним наблюдателем в его конфликте с Дмитрием[17].

    В конце разговора Фёдора Павловича с Иваном и Алёшей, по мнению Джексона, особенно ярко проявляется «основной характер зла» Ивана: бездействие и нежелание быть посредником в конфликте Фёдора Павловича и Дмитрия. Иван изначально молчаливо наблюдал шутовство Фёдора Павловича, не вмешивался в зарождавшийся конфликт. Для Достоевского подобное молчание означает атрофию духа[18]. Джексон отмечает, что Фёдор Павлович погибает, в частности, потому что «по представлению Ивана, воплощает в себе отрицание всего того, что Иван считает священным»[19]. Основной же причиной послужило нарушение «священных, человеческих, нравственных и духовных норм»[19].

    Прототип


    В отличие от прочих персонажей романа, сведений о прототипе Фёдора Карамазова достаточно мало[20]. По мнению литературоведа и критика Аркадия Долинина, судя по отдельным чертам, его прототипом мог быть сотрудник журналов «Время» и «Эпоха» Пётр Горский[20]. По мнению Любови Достоевской, дочери писателя, некоторые общие черты совпадают с отцом самого Достоевского, в размышлениях о котором и создавался тип Фёдора Карамазова[20][21].
    По мнению филолога Моисея Альтмана, можно определить полный прототип Фёдора Карамазова, которым является Дмитрий Николаевич Философов, свёкор общественного деятеля и одной из лидеров женского движения в России в 1860—80-х годах Анны Философовой[20]. Анна Павловна активно участвовала в его жизни и в то же время дружила с Достоевским, откуда последний был полностью осведомлён в характерных деталях и подробностях о Дмитрии Философове[22]. Для обоих, персонажа и его прототипа, характерно вольнодумство и сладострастие. Философов также был дважды женат, и обе жены умерли раньше него. Как и у Карамазова, первая была красавицей, а вторая робким существом, которое «всё стерпит и смолчит»[23]. У Философова было три сына, младший из которых по характеру и взаимоотношениям с отцом напоминает Алексея Карамазова. Старшего Николая Философов лишает наследства под предлогом, что уже выдал ему достаточно денег, что схоже с историей Дмитрий Карамазова[24]. Отношения между ними также были обострены, вплоть до угроз убийства друг друга, аналогичных угрозам Дмитрия и Фёдора Павловича Карамазовых[25].

    Исследователь Кэнноскэ Накамура, проводя параллели с более ранними произведениями писателя, отметил сходство Фёдора Карамазова с Осипом Ползунковым, главным героем рассказа «Ползунков», и чиновником Лебедевым из романа «Идиот». Все перечисленные персонажи обладают достаточно острым умом и в «глубине души смеются над людьми», в то же время внешне представляют собой глуповатых, заискивающих людей. Накамура подчеркнул, что среди перечисленных персонажей Карамазов лидирует по «хитрости, расчетливости, подозрительности, отвратительности и омерзительности»[6]. Исследователь также проводит аналогию с Валковским, персонажем более раннего романа Достоевского «Униженные и оскорбленные», который озвучивает близкую Карамазову позицию: «Всё для меня, и весь мир для меня создан. Послушайте, мой друг, я ещё верую в то, что на свете можно хорошо пожить. А это самая лучшая вера…»[26].

    IV. Третий сын Алёша (Книга первая. История одной семейки), «Братья Карамазовы» (Достоевский Ф.М.)

    (извлечения — описывается период жизни, когда повзрослевший сын Алеша приехал к Фёдору Павловичу, чтобы найти могилу матери)

    К слову о Федоре Павловиче. Он долгое время пред тем прожил не в нашем городе. Года три-четыре по смерти второй жены он отправился на юг России и под конец очутился в Одессе, где и прожил сряду несколько лет. Познакомился он сначала, по его собственным словам, «со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а кончил тем, что под конец даже не только у жидов, но «и у евреев был принят». Надо думать, что в этот-то период своей жизни он и развил в себе особенное уменье сколачивать и выколачивать деньгу. Воротился он снова в наш городок окончательно всего только года за три до приезда Алеши. Прежние знакомые его нашли его страшно состарившимся, хотя был он вовсе еще не такой старик. Держал же он себя не то что благороднее, а как-то нахальнее. Явилась, например, наглая потребность в прежнем шуте — других в шуты рядить. Безобразничать с женским полом любил не то что по-прежнему, а даже как бы и отвратительнее. Вскорости он стал основателем по уезду многих новых кабаков. Видно было, что у него есть, может быть, тысяч до ста или разве немногим только менее. Многие из городских и из уездных обитателей тотчас же ему задолжали, под вернейшие залоги разумеется. В самое же последнее время он как-то обрюзг, как-то стал терять ровность, самоотчетность, впал даже в какое-то легкомыслие, начинал одно и кончал другим, как-то раскидывался и всё чаще и чаще напивался пьян, и если бы не всё тот же лакей Григорий, тоже порядочно к тому времени состарившийся и смотревший за ним иногда вроде почти гувернера, то, может быть, Федор Павлович и не прожил бы без особых хлопот. Приезд Алеши как бы подействовал на него даже с нравственной стороны, как бы что-то проснулось в этом безвременном старике из того, что давно уже заглохло в душе его: «Знаешь ли ты, — стал он часто говорить Алеше, приглядываясь к нему, — что ты на нее похож, на кликушу-то?» Так называл он свою покойную жену, мать Алеши. Могилку «кликуши» указал наконец Алеше лакей Григорий. Он свел его на наше городское кладбище и там, в дальнем уголке, указал ему чугунную недорогую, но опрятную плиту, на которой была даже надпись с именем, званием, летами и годом смерти покойницы, а внизу было даже начертано нечто вроде четырехстишия из старинных, общеупотребительных на могилах среднего люда кладбищенских стихов. К удивлению, эта плита оказалась делом Григория. Это он сам воздвиг ее над могилкой бедной «кликуши» и на собственное иждивение, после того когда Федор Павлович, которому он множество раз уже досаждал напоминаниями об этой могилке, уехал наконец в Одессу, махнув рукой не только на могилы, но и на все свои воспоминания. Алеша не выказал на могилке матери никакой особенной чувствительности; он только выслушал важный и резонный рассказ Григория о сооружении плиты, постоял понурившись и ушел, не вымолвив ни слова. С тех пор, может быть даже во весь год, и не бывал на кладбище. Но на Федора Павловича этот маленький эпизод тоже произвел свое действие, и очень оригинальное. Он вдруг взял тысячу рублей и свез ее в наш монастырь на помин души своей супруги, но не второй, не матери Алеши, не «кликуши», а первой, Аделаиды Ивановны, которая колотила его. Ввечеру того дня он напился пьян и ругал Алеше монахов. Сам он был далеко не из религиозных людей; человек никогда, может быть, пятикопеечной свечки не поставил пред образом. Странные порывы внезапных чувств и внезапных мыслей бывают у этаких субъектов.

    Я уже говорил, что он очень обрюзг. Физиономия его представляла к тому времени что-то резко свидетельствовавшее о характеристике и сущности всей прожитой им жизни. Кроме длинных и мясистых мешочков под маленькими его глазами, вечно наглыми, подозрительными и насмешливыми, кроме множества глубоких морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался еще большой кадык, мясистый и продолговатый, как кошелек, что придавало ему какой-то отвратительно сладострастный вид. Прибавьте к тому плотоядный, длинный рот, с пухлыми губами, из-под которых виднелись маленькие обломки черных, почти истлевших зубов. Он брызгался слюной каждый раз, когда начинал говорить. Впрочем, и сам он любил шутить над своим лицом, хотя, кажется, оставался им доволен. Особенно указывал он на свой нос, не очень большой, но очень тонкий, с сильно выдающеюся горбиной: «Настоящий римский, — говорил он, — вместе с кадыком настоящая физиономия древнего римского патриция времен упадка». Этим он, кажется, гордился.

    Рейтинг
    ( 2 оценки, среднее 4.5 из 5 )
    Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
    Для любых предложений по сайту: [email protected]