Сатиры
Первая сатира («На хулящих учение. К уму своему») открывается знаменитыми стихами: «Уме недозрелый, плод недолгой науки! / Покойся, не принуждай к перу мои руки…»
Сатирик перечисляет доводы тех, кто считает науки ненужными. Ханжа Критон видит в них причину безбожия: «Расколы и ереси науки суть дети; / Больше врёт, кому надо больше разумети». Прежде люди покорно шли к церковной службе и слушали её, не понимая. Теперь, к соблазну Церкви, стали сами читать Библию, забыли про посты, не пьют квасу, разучились класть поклоны и ставить свечи, считают, что монастырям не пристали вотчины. Скопидом Сильва говорит, что учение наводит голод: не учась латыни, больше собирали хлеба. Дворянин не должен грамотно говорить и постигать причину мира: он от этого не узнает, сколько крадёт приказчик и как прибавить число бочек с винного . «Румяный, трижды рыгнув, Лука подпевает»: наука мешает людям веселиться и разрушает компанию. Вино — дар божественный; весёлый человек, оставя стакан, не возьмётся за книгу. Щёголь Медор тужит, что на книги много исходит бумаги, а ему уже не на что завернуть завитые кудри; Виргилий и Цицерон двух денег не стоят перед славным портным и сапожником. «Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши».
Продолжение после рекламы:
Да и видно, что без науки легче добиться успеха. Чтобы стать епископом, довольно клобуком покрыть главу, брюхо — бородою и, раздувшись в карете, всех лицемерно благословлять. Судье довольно вздеть перук с узлами и бранить приходящих с пустыми руками. Законов ему знать не надобно: то дело подьячих лезть на бумажные горы.
Всякий невежда мнит себя быть достойным самого высшего чина и почестей. Так уму и не надо этих почестей искать, а надо, сидя в своём углу, в себе самом хранить знание о пользе наук, а не объяснять её другим.
Сатира вторая («На зависть и гордость дворян злонравных»), диалог между Филаретом («Любящим добродетель») и Евгением («Благородным», т. е. знатным). Филарет встречает Евгения в великой грусти и угадывает тому причину: «Трифону лента дана, Туллий деревнями / Награждён — ты с древними презрен именами». Евгений подтверждает. Его огорчает, что вчерашние пирожники и сапожники вспрыгнули на высокую степень, а он со своей знатностью ничего не достиг. «Знатны уж предки мои были в царство Ольги» и с тех пор управляли и на войне, и в судах, «А батюшка уж всем верх — так его не стало, / Государства правое плечо с ним отпало». Обидно, имея таких предков, всюду видеть себя последним.
Брифли существует благодаря рекламе:
Филарет отвечает обстоятельно и откровенно. Благородство — вещь важная, но должно оно быть добыто или подтверждено собственными заслугами. А грамота, «плеснью и червями изгрызена», никакого достоинства человеку не даёт: «Мало пользует тебя звать хоть сыном царским, / Если в нравах с гнусным ты не равнствуешь псарским»; в благородных течёт та же кровь, что и в холопах. Евгений никаких заслуг перед отечеством не имеет, а сам признал, что предки его не иначе, как по заслугам получали свои чины и награды. «Пел петух, встала заря, лучи осветили / Солнца верхи гор — тогда войско выводили / На поле предки твои, а ты под парчою, / Углублён мягко в пуху телом и душою, / Грозно соплешь, пока дня пробегут две доли…»
Далее описывается день щёголя. С утра он долго нежится, затем пьёт чай или кофе, прихотливо причёсывается, обувается в тесные башмаки («Пот с слуги валится, / В две мозоли и тебе краса становится»), надевает наряд ценой в целую деревню и выбранный с искусством, которое сложнее науки римского права. Затем он предаётся обжорству, окружённый гнусными друзьями, которые, конечно, оставят его, как только он промотается. Евгений же постоянно приближает час своего разорения, предаваясь мотовству и картёжной игре: не одну деревню он уже проиграл.
Продолжение после рекламы:
А чтобы занимать важные должности, нужны многие знания. Евгений же ничего не знает из многосложной военной науки, моря боится и править кораблём не способен. Судьёй может быть тот, кто «Мудры не спускает с рук законы Петровы, / Коими мы стали вдруг народ уже новый», — и к тому же добросердечен — Евгений, кроме своего невежества, бесчувствен и жесток: смеётся нищете, бьёт холопа до крови, что махнул рукою вместо правой левою, по мотовству своему считает законными все способы пополнить пустой кошелёк. Даже придворных чинов он заслужить не может. Евгений ленив, а придворные чины добываются хлопотами и терпением. Вон царедворец Клит: он целые дни проводит в чужих передних, осторожно меряет слова, чтобы никого не обидеть, и вместе с тем прямо идёт к своей цели. Таким качествам не грех и поучиться — с тем чтобы употреблять их на добрые дела.
Словом, злонравие Евгения делает его ни на что не годным: «Исправь себя и тогда жди, дружок, награду; / По тех пор забытым быть не считай в досаду». А что Туллий и Трифон не имеют знатных предков — это ничего не значит. Как предки Евгения начинали знатный род при Ольге, так Трифон и Туллий начали теперь свой. Адам дворян не родил, и Ной в ковчеге спас всех равных себе земледельцев. «От них мы все сплошь пошли, иной поранее, / Оставя дудку, соху, другой попозднее».
Брифли существует благодаря рекламе:
Сатира седьмая («О воспитании. К князю Никите Юрьевичу Трубецкому») есть скорее эпистола, чем сатира: развёрнутое изложение мыслей о предмете рассуждения. Поэт начинает с обличения общего мнения, будто бы разум даётся исключительно с возрастом и что поэтому молодой человек не может дать здравого совета. Отчего же такой предрассудок? Многие говорят, что человек от природы склонен вдаваться в обман, но на самом деле от воспитания зависит больше: любая нива засохнет, если её не поливать; любая же и даст плод при искусном уходе. Это знал Петр Великий, который сам стремился искать добрые примеры в других странах и открывал училища для подданных. Правильное воспитание — путь к совершенству: «Главное воспитания в том состоит дело, / Чтоб сердце, страсти изгнав, младенчее зрело / В добрых нравах утвердить, чтоб чрез то полезен / Сын твой был отечеству, меж людьми любезен / И всегда желателен, — к тому все науки / Концу и искусства все должны подать руки».
Можно быть великим учёным или воином — но злонравного и нелюбезного человека никто добром не помянет. Только добродетель может дать человеку спокойную совесть и бесстрашное ожидание кончины. Лучше простой ум с чистой совестью, чем острый разум со злобой.
Реклама:
Не надо всё время твердить детям строгие уставы и ругать их, тем более прилюдно — этим лишь отобьёшь любовь к добродетели. Лучше всего действовать примером. Заметив в сыне дурную склонность, надо указать ему на кого-нибудь, кто страдает от неё: скупца, иссохшего над своим золотом, мота в тюрьме, больного любострастника. Надо осторожно выбирать ребёнку слуг и всё окружение: оно сильно влияет на воспитание. Часто сын теряет добродетель в объятиях рабыни и учится у слуг лгать. Злее же всех пример — родители. Нет толку читать ребёнку наставления, если он беспрестанно видит зло в собственном отце. Кто и не может избегать зла сам, пусть скроет его от сына: ведь никто не покажет гостю беспорядок в своём доме, а дети ближе, чем гость. Многим такие наставления от молодого человека покажутся за вздор, заключает поэт, так они могут и не читать этих стихов, которые писаны для одной забавы…
Краткий сюжет
Филарет (в переводе с греческого «любящий добродетель», в промежуточной редакции назван Аретофилосом[4]) видит, что его друг Евгений (с греческого переводится как «благородный», в одной из редакций назван просто Дворянин) выглядит очень расстроенно и утомлённо:
…Щеки внутрь опали, Бледен, и глаза красны, как бы ночь не спали?
Он спрашивает его, отчего. Тот отвечает, что его предки всегда занимали высшие должности со времён княгини Ольги:
Знатны уж предки мои были в царство Ольги И с тех времен по сих пор в углу не сидели — Государства лучшими чинами владели.
А сам Евгений находится в забвении и не занимает никаких важных постов, в то время как безродные люди служат куда выше, чем он:
Кто недавно продавал в рядах мешок соли, Кто глушил нас: «Сальные, — крича, — ясно свечи Горят», кто с подовыми горшком истер плечи, — Тот, на высоку степень вспрыгнувши, блистает, А благородство мое во мне унывает…
Филарет же укоряет его, произнося длинный монолог. В нём он выражает презрение к тем, кто, подобно Евгению, будучи знатными людьми, проводит свою жизнь только в развлечениях, нисколько не утруждая себя никакой работой. Однако он не отрицает полезности дворянского сословия в принципе («Не пустое дело есть знатная порода»), а только выступает сторонником идеи о внесословной ценности человека.
Исторические условия во время написания сатиры
Традиция давать должности не по личным заслугам, а по знатности и заслугам предков бытовала в России издавна. Однако с ходом времени эта традиция стала всё чаще нарушаться. Появлялись многие безродные люди, достигшие высоких должностей. В конце концов, местничество отжило и было упразднено царём Фёдором Алексеевичем в 1682 году.[10]
При Петре I в высшей власти стало появляться столько неблагородных людей, что, казалось, местничество окончательно умерло. Это было закреплено Табелью о рангах. Но после смерти Петра I старинные роды, многие члены которых были абсолютно не даровитыми, восстановили свои некогда утраченные позиции. Особенно сильно это проявилось к концу царствования Петра II, когда Кантемир и писал свою сатиру.
Отрывок, характеризующий На зависть и гордость дворян злонравных
Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться. Наташа была спокойнее, но не веселее. Она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катанья, концертов, театра; но она ни разу не смеялась так, чтобы из за смеха ее не слышны были слезы. Она не могла петь. Как только начинала она смеяться или пробовала одна сама с собой петь, слезы душили ее: слезы раскаяния, слезы воспоминаний о том невозвратном, чистом времени; слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пение особенно казались ей кощунством над ее горем. О кокетстве она и не думала ни раза; ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила и чувствовала, что в это время все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Ивановна. Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Чаще и болезненнее всего вспоминала она осенние месяцы, охоту, дядюшку и святки, проведенные с Nicolas в Отрадном. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из того времени! Но уж это навсегда было кончено. Предчувствие не обманывало ее тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было. Ей отрадно было думать, что она не лучше, как она прежде думала, а хуже и гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но этого мало было. Она знала это и спрашивала себя: «Что ж дальше?А дальше ничего не было. Не было никакой радости в жизни, а жизнь проходила. Наташа, видимо, старалась только никому не быть в тягость и никому не мешать, но для себя ей ничего не нужно было. Она удалялась от всех домашних, и только с братом Петей ей было легко. С ним она любила бывать больше, чем с другими; и иногда, когда была с ним с глазу на глаз, смеялась. Она почти не выезжала из дому и из приезжавших к ним рада была только одному Пьеру. Нельзя было нежнее, осторожнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею граф Безухов. Наташа Осссознательно чувствовала эту нежность обращения и потому находила большое удовольствие в его обществе. Но она даже не была благодарна ему за его нежность; ничто хорошее со стороны Пьера не казалось ей усилием. Пьеру, казалось, так естественно быть добрым со всеми, что не было никакой заслуги в его доброте. Иногда Наташа замечала смущение и неловкость Пьера в ее присутствии, в особенности, когда он хотел сделать для нее что нибудь приятное или когда он боялся, чтобы что нибудь в разговоре не навело Наташу на тяжелые воспоминания. Она замечала это и приписывала это его общей доброте и застенчивости, которая, по ее понятиям, таковая же, как с нею, должна была быть и со всеми. После тех нечаянных слов о том, что, ежели бы он был свободен, он на коленях бы просил ее руки и любви, сказанных в минуту такого сильного волнения для нее, Пьер никогда не говорил ничего о своих чувствах к Наташе; и для нее было очевидно, что те слова, тогда так утешившие ее, были сказаны, как говорятся всякие бессмысленные слова для утешения плачущего ребенка. Не оттого, что Пьер был женатый человек, но оттого, что Наташа чувствовала между собою и им в высшей степени ту силу нравственных преград – отсутствие которой она чувствовала с Kyрагиным, – ей никогда в голову не приходило, чтобы из ее отношений с Пьером могла выйти не только любовь с ее или, еще менее, с его стороны, но даже и тот род нежной, признающей себя, поэтической дружбы между мужчиной и женщиной, которой она знала несколько примеров. В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение доктора выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели обыкновенно в доме Ростовых, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени. Графине понравилось это усердие Наташи; она в душе своей, после безуспешного медицинского лечения, надеялась, что молитва поможет ей больше лекарств, и хотя со страхом и скрывая от доктора, но согласилась на желание Наташи и поручила ее Беловой. Аграфена Ивановна в три часа ночи приходила будить Наташу и большей частью находила ее уже не спящею. Наташа боялась проспать время заутрени. Поспешно умываясь и с смирением одеваясь в самое дурное свое платье и старенькую мантилью, содрогаясь от свежести, Наташа выходила на пустынные улицы, прозрачно освещенные утренней зарей. По совету Аграфены Ивановны, Наташа говела не в своем приходе, а в церкви, в которой, по словам набожной Беловой, был священник весьма строгий и высокой жизни. В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой божией матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик божией матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, ее личное чувство с своими оттенками присоединялось к ее молитве; когда она не понимала, ей еще сладостнее было думать, что желание понимать все есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться богу, который в эти минуты – она чувствовала – управлял ее душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила бога простить ее за все, за все, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия. В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья. Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей. Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад. – Непременно продолжать – утром и вечером, – сказал он, видимо, сам добросовестно довольный своим успехом. – Только, пожалуйста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, – сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, – скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела. Графиня посмотрела на ногти и поплевала, с веселым лицом возвращаясь в гостиную. В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию. 11 го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина. В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в десять часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу подле матери, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шепотом говорившего о ней: – Это Ростова, та самая… – Как похудела, а все таки хороша! Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, – тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее, как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, – говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, – и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, – думала она, – а так даром, ни для кого, проходят лучшие годы». Она стала подле матери и перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [манеру держаться] и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею. Благообразный, тихий старичок служил с той кроткой торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса; таинственный тихий голос произнес что то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало ее. «Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью… – думала она. Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, длинные волосы из под стихаря и, положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы: – «Миром господу помолимся». «Миром, – все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью – будем молиться», – думала Наташа. – О свышнем мире и о спасении душ наших! «О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», – молилась Наташа.
Значение для литературы
В этой сатире Кантемир впервые вводит идею природного равенства всех людей. Однако, в отличие от западных писателей и мыслителей, сделавших из этого вывод о необходимости упразднения дворянских привилегий, то Кантемир трактовал эту идею как необходимость дворян быть образованными и заниматься каким-либо делом, так как это положено дворянскому званию. Он обосновывал необходимость активного участия человека в жизни общества.[11]
Также эта сатира заложила одно из просветительских направлений русской литературы XVIII века, так, к примеру, идея о том, что дворянин должен оправдать своё происхождение заслугами, стала основной для произведений Александра Сумарокова.[6]
Кроме того, в этой сатире вводится мотив необходимости гуманного обращения помещиков с их крестьянами, хотя призывов отменить крепостное право Кантемир ещё не вводил. В тот период крепостничество воспринималось как нравственное зло, а не как социальная несправедливость, и никто из мыслителей, включая Кантемира, не выносил проблему в политическую или социальную плоскость:[12]
Бьешь холопа до крови, что махнул рукою Вместо правой — левою (зверям лишь прилична Жадность крови; плоть в слуге твоей однолична).
История написания
По признаниям самого Кантемира, сатира писалась с целью «обличить тех дворян, которые, лишены будучи всякого благонравия, одним благородием хвастают, к тому же завидят всякому благополучию в людях, которые из подлости чрез труды свои происходят». Сатира почти сразу стала известна в списках, но была опубликована только в 1762 году (правда, во французском переводе она была опубликована ранее — в 1749 году, на немецком — в 1752 году).[2][5]
Сатира изначально писалась как злободневный полупамфлет:[6] она, кроме всего прочего, была призвана напомнить о недавней героической петровской эпохе, когда личные заслуги ставились превыше родовитости. К тому времени, когда создавалась сатира, система, созданная Петром I, расшаталась, а старинные роды, многие члены которых не отличались заслугами, восстановили своё положение.
Персонажи Филарет и Евгений олицетворяют соответственно прогрессивные и консервативные силы, которые в то время находились в открытой борьбе, результатом которой стала окончательная победа прогрессивистов.[7]